Неточные совпадения
Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух
товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича, с такими белыми длинными пальцами, с такими длинными, желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали всё его внимание и не давали ему свободы
мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтоб придать ему вид существа особенного, не способного делиться
мыслями и страстями с теми, которых судьба дала ему в
товарищи.
Теперь он тешил себя заранее
мыслью, как он явится с двумя сыновьями своими на Сечь и скажет: «Вот посмотрите, каких я молодцов привел к вам!»; как представит их всем старым, закаленным в битвах
товарищам; как поглядит на первые подвиги их в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним из главных достоинств рыцаря.
Он чувствовал, что пустота дней как бы просасывается в него, физически раздувает, делает
мысли неуклюжими. С утра, после чая, он запирался в кабинете, пытаясь уложить в простые слова все пережитое им за эти два месяца. И с досадой убеждался, что слова не показывают ему того, что он хотел бы видеть, не показывают, почему старообразный солдат, честно исполняя свой долг, так же антипатичен, как дворник Николай, а вот
товарищ Яков, Калитин не возбуждают антипатии?
— Это ваша
мысль, — крикнула Варвара Самгину, а он, присматриваясь к
товарищу, искал в нем признаков ненормальности.
Его отношение к Тагильскому в этот день колебалось особенно резко и утомительно. Озлобление против гостя истлело, не успев разгореться, неприятная
мысль о том, что Тагильский нашел что-то сходное между ним и собою, уступило место размышлению: почему Тагильский уговаривает переехать в Петербург? Он не первый раз демонстрирует доброжелательное отношение ко мне, но — почему? Это так волновало, что даже мелькнуло намерение: поставить вопрос вслух, в лоб
товарищу прокурора.
Ругаясь, он подумал о том, как цинично могут быть выражены
мысли, и еще раз пожалел, что избрал юридический факультет. Вспомнил о статистике Смолине, который оскорбил
товарища прокурора, потом о длинном языке Тагильского.
«Это история, скандал, — думал он, — огласить позор
товарища, нет, нет! — не так! Ах! счастливая
мысль, — решил он вдруг, — дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце — это долг и заслуга — и в отношении к ней, а более к Леонтью!»
К тому же и не находил ничего в обществе людей, как ни старался, а я старался; по крайней мере все мои однолетки, все мои
товарищи, все до одного, оказывались ниже меня
мыслями; я не помню ни единого исключения.
Другая записка была от бывшего
товарища Нехлюдова, флигель-адъютанта Богатырева, которого Нехлюдов просил лично передать приготовленное им прошение от имени сектантов государю. Богатырев своим крупным, решительным почерком писал, что прошение он, как обещал, подаст прямо в руки государю, но что ему пришла
мысль: не лучше ли Нехлюдову прежде съездить к тому лицу, от которого зависит это дело, и попросить его.
Самые правые русские славянофилы и самые левые русские народники (к ним за редкими исключениями нужно причислить по душевному складу и русских социал-демократов, непохожих на своих западных
товарищей) одинаково восстают против «отвлеченной
мысли» и требуют
мысли нравственной и спасающей, имеющей существенное практическое применение к жизни.
Кружок — да это пошлость и скука под именем братства и дружбы, сцепление недоразумений и притязаний под предлогом откровенности и участия; в кружке, благодаря праву каждого приятеля во всякое время и во всякий час запускать свои неумытые пальцы прямо во внутренность
товарища, ни у кого нет чистого, нетронутого места на душе; в кружке поклоняются пустому краснобаю, самолюбивому умнику, довременному старику, носят на руках стихотворца бездарного, но с «затаенными»
мыслями; в кружке молодые, семнадцатилетние малые хитро и мудрено толкуют о женщинах и любви, а перед женщинами молчат или говорят с ними, словно с книгой, — да и о чем говорят!
С этих пор на некоторое время у меня явилась навязчивая идея: молиться, как следует, я не мог, — не было непосредственно молитвенного настроения, но
мысль, что я «стыжусь», звучала упреком. Я все-таки становился на колени, недовольный собой, и недовольный подымался.
Товарищи заговорили об этом, как о странном чудачестве. На вопросы я молчал… Душевная борьба в пустоте была мучительна и бесплодна…
Почтенный друг Егор Антонович, кажется, вы нарочно медлили отправлением вашей грамотки, чтобы она дошла до меня около того времени, когда чувства и
мысли мои больше обыкновенного с вами и с
товарищами первых моих лет.
Обстоятельство, по поводу которого я заговорил о гостях, дает мне
мысль заявить вам: не найдете ли нужным несколько поотложить переход Райнера и его
товарищей в дом ассоциации?
У Собашникова, несмотря на его опьянение и гнев, все-таки стучалась в голову заманчивая
мысль, что теперь ему удобнее и легче перед
товарищами вызвать потихоньку Женю и уединиться с нею.
В этой
мысли вскоре убедило меня то, что Матвей Васильич был со мною ласковее, чем с моим
товарищем, чего я прежде не замечал.
Вихров между тем все более и более погружался в невеселые
мысли: и скучно-то ему все это немножко было, и невольно припомнилась прежняя московская жизнь и прежние московские
товарищи.
— Он, — продолжала Саша, — весь охвачен
мыслями о
товарищах, и знаете, в чем убеждает меня? В необходимости устроить для них побег, да! Он говорит, что это очень просто и легко…
— Да, — усмехаясь, продолжал Николай, — это глупость. Ну, все-таки перед
товарищами нехорошо, — никому не сказал ничего… Иду. Вижу — покойника несут, ребенка. Пошел за гробом, голову наклонил, не гляжу ни на кого. Посидел на кладбище, обвеяло меня воздухом, и одна
мысль в голову пришла…
Разве умерло мое уважение к Егору, моя любовь к нему,
товарищу, память о работе
мысли его, разве умерла эта работа, исчезли чувства, которые он вызвал в моем сердце, разбито представление мое о нем как о мужественном, честном человеке?
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные
мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из
товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
— Может быть, я говорю глупо, но — я верю,
товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много живем
мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем…
Эти
мысли, вызванные в нем столкновением с Смоковниковым, вместе с неприятностями по гимназии, происшедшими от этого столкновения, — именно, выговор, замечание, полученное от начальства, — заставили его принять давно уже, со смерти жены, манившее его к себе решение: принять монашество и избрать ту самую карьеру, по которой пошли некоторые из его
товарищей по академии, из которых один был уже архиереем, а другой архимандритом на вакансии епископа.
При первом свидании было несколько странно видеть этих двух старых
товарищей: один был только что не генерал, сидел в великолепном кабинете, на сафьяне и коврах, в бархатном халате; другой почтительно стоял перед ним в потертом вицмундире, в уродливых выростковых сапогах и с своим обычно печальным лицом, в тонких чертах которого все еще виднелось присутствие доброй и серьезной
мысли.
В первые минуты на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной
мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит
товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других
товарищей, находила
мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений.
В 1881 году я служил в театре А.А. Бренко. Мой старый
товарищ и друг, актер В.Н. Андреев-Бурлак, с которым мы тогда жили вдвоем в квартирке, при театре на Тверской, в доме Малкиеля, напечатал тогда в «Русской
мысли» прекрасный рассказ «За отца», в котором был описан побег из крепости политического преступника.
Вскоре после этого Н.А. Зверев приехал в Москву и потребовал к себе всех московских редакторов. Пошел и я. Он собрал редакторов в кабинете цензурного комитета и начал увещевать, чтобы были потише, не проводили «разных неподходящих идей», и особенно набросился на своего бывшего
товарища по профессуре В.А. Гольцева, редактора «Русской
мысли», и В.М. Соболевского, редактора «Русских ведомостей».
Среди злых, ненавистных моих
товарищей каторжников я не замечал хороших людей, людей способных и
мыслить и чувствовать, несмотря на всю отвратительную кору, покрывавшую их снаружи.
«Точно я ему
товарищ!» — мелькнула мимолётная
мысль. Матвей Савельев сердито фыркнул: — Вот, позову, так они тебя так-то ли…
Он остановился перед ними и хотел их взять приступом, отчаянной храбростью
мысли, — он не обратил внимания на то, что разрешения эти бывают плодом долгих, постоянных, неутомимых трудов: на такие труды у него не было способности, и он приметно охладел к медицине, особенно к медикам; он в них нашел опять своих канцелярских
товарищей; ему хотелось, чтоб они посвящали всю жизнь разрешению вопросов, его занимавших; ему хотелось, чтоб они к кровати больного подходили как к высшему священнодействию, — а им хотелось вечером играть в карты, а им хотелось практики, а им было недосуг.
На нарах, кроме двух моих старых
товарищей, не отправленных в училище, явились еще три юнкера, и мой приезд был встречен весело. Но все-таки я думал об отце, и вместе с тем засела
мысль о побеге за границу в качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов я решил уйти со службы и «податься» в Астрахань.
Гурмыжская. Вы не судите по наружности. Он, бедный, слаб здоровьем, и, представьте себе, какое несчастие! Он поэтому отстал от своих
товарищей, так что все еще был в гимназии и, кажется, даже еще в средних классах. У него уж и усики, и
мысли совсем другие, и дамы стали им интересоваться; а он должен с мальчиками, шалунами, ходить в школу. Это унижало его, он скучал, удалялся от людей, бродил один по глухим улицам.
Пришло несколько офицерчиков, выскочивших на коротенький отпуск в Европу и обрадовавшихся случаю, конечно, осторожно и не выпуская из головы задней
мысли о полковом командире, побаловаться с умными и немножко даже опасными людьми; прибежали двое жиденьких студентиков из Гейдельберга — один все презрительно оглядывался, другой хохотал судорожно… обоим было очень неловко; вслед за ними втерся французик, так называемый п' ти женом грязненький, бедненький, глупенький… он славился между своими
товарищами, коммивояжерами, тем, что в него влюблялись русские графини, сам же он больше помышлял о даровом ужине; явился, наконец, Тит Биндасов, с виду шумный бурш, а в сущности, кулак и выжига, по речам террорист, по призванию квартальный, друг российских купчих и парижских лореток, лысый, беззубый, пьяный; явился он весьма красный и дрянной, уверяя, что спустил последнюю копейку этому"шельмецу Беназету", а на деле он выиграл шестнадцать гульденов…
На улице ему стало легче. Он ясно понимал, что скоро Яков умрёт, и это возбуждало в нём чувство раздражения против кого-то. Якова он не жалел, потому что не мог представить, как стал бы жить между людей этот тихий парень. Он давно смотрел на
товарища как на обречённого к исчезновению. Но его возмущала
мысль: за что измучили безобидного человека, за что прежде времени согнали его со света? И от этой
мысли злоба против жизни — теперь уже основа души — росла и крепла в нём.
Лунёв всмотрелся в лицо
товарища, и вдруг в голове его блеснула простая, ясная
мысль. Он покраснел, а потом улыбнулся…
Дача Бренко находилась в Петровском-Разумовском, у Соломенной сторожки. Тогда еще даже конки туда не было. Прекрасная дача, двухэтажная, богато обставленная. По субботам всегда гости: свои артисты, профессора, сотрудники журнала «Русская
мысль», присяжные поверенные —
товарищи Левенсона.
Нельзя уже было сомневаться: во мне произошла перемена, я стал другим. Чтобы проверить себя, я начал вспоминать, но тотчас же мне стало жутко, как будто я нечаянно заглянул в темный, сырой угол. Вспомнил я своих
товарищей и знакомых, и первая
мысль моя была о том, как я теперь покраснею и растеряюсь, когда встречу кого-нибудь из них. Кто же я теперь такой? О чем мне думать и что делать? Куда идти? Для чего я живу?
Не дожидаясь ответа Фомы, он сорвал со стены несколько листов газеты и, продолжая бегать по комнате, стал читать ему. Он рычал, взвизгивал, смеялся, оскаливал зубы и был похож на злую собаку, которая рвется с цепи в бессильной ярости. Не улавливая
мысли в творениях
товарища, Фома чувствовал их дерзкую смелость, ядовитую насмешку, горячую злобу, и ему было так приятно, точно его в жаркой бане вениками парили…
Он оборвал речь кашлем, но Евсей догадался, какое слово не сказал его
товарищ, и скучно подумал: «Раиса тоже говорила, что я удавлюсь…» Эта
мысль испугала его, ясно намекая на то, чего он не хотел понять.
Они не пошли в комнату, где собирались
товарищи, а сели в общей зале в углу. Было много публики, но пьяных не замечалось, хотя речи звучали громко и ясно, слышалось необычное возбуждение. Климков по привычке начал вслушиваться в разговоры, а
мысль о Саше, не покидая его, тихо развивалась в голове, ошеломлённой впечатлениями дня, но освежаемой приливами едкой ненависти к шпиону и страха перед ним.
Итак… начинается… Великий исход молодых сил из привилегированных классов навстречу народу, навстречу новой истории… И целый рой впечатлений и
мыслей поднялся в моей голове над этим эпизодом, как рой золотых пчел в солнечном освещении… Когда, вернувшись, я рассказал о своей встрече ближайшим
товарищам, это вызвало живые разговоры. Итак, N уже выбрал свою дорогу. Готов ли он? Готовы ли мы или не готовы? Что именно мы понесем народу?..
Вино и брага приметно распоряжали их словами и
мыслями; они приметно позволяли себе больше вольностей, чем обыкновенно, и женщины были приметно снисходительней; но оставим буйную молодежь и послушаем об чем говорили воинственные пришельцы с седобородыми старшинами? — отгадать не трудно!.. они требовали выдачи господ; а крестьяне утверждали и клялись, что господа скрылись, бежали; увы! к несчастию казаки были об них слишком хорошего мнения! они не хотели даже слышать этого, и урядник уже поднимал свою толстую плеть над головою старосты, и его
товарищи уж произносили слово пытка; между тем некоторые из них отправились на барский двор и вскоре возвратились, таща приказчика на аркане.
— Да, это правда, — ответил Чихачев и тотчас же заметил, что лицо Брянчанинова вдруг как бы озарилось какою-то радостною
мыслью, — он взял
товарища за обе руки, сжал их в своих руках и, глядя с серьезною восторженностью вверх, как бы читал под высоким карнизом покоя...
Нечего и говорить о том, как «травили» и «изводили» бедных мореплавателей
товарищи. Каждый проходивший вечером около их кроватей считал своим долгом бросить по адресу рыбаков несколько обидных слов, а рыбаки только молчали, глубоко сознавая свою вину перед обществом. Иногда кому-нибудь вдруг приходила в голову остроумная
мысль — заняться лечением рыбаков. Почему-то существовало убеждение, что от этой болезни очень хорошо помогает, если пациента высечь ночью на пороге дверей сапожным голенищем.
Иван Ильич прислушивался, отгонял
мысль о ней, но она продолжала свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, огонь тух в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: «неужели только она правда?» И
товарищи и подчиненные с удивлением и огорчением видели, что он, такой блестящий, тонкий судья, путался, делал ошибки.
Я перескочил расстояние от кровати к столу и принялся… Ах как я ел! вкусно, жирно, изобильно, живописно и, вдобавок, полновластно, необязанный спешить из опасения, чтобы
товарищ не захватил лучших кусочков. Иному все это покажется мелочью, не стоящею внимания, не только рассказа; но я пишу о том веке, когда люди «жили», то есть одна забота, одно попечение, одна
мысль, одни рассказы и суждения были все о еде: когда есть, что есть, как есть, сколько есть. И все есть, есть и есть.
Выдумывая его небывалые, фантастические подвиги, он имеет
мысль, что вот поступай он только таким образом (как некоторые люди и поступают) — и по службе он успевай бы, и насмешкам
товарищей не подвергался, и не был бы затерт каким-нибудь выскочкой, раньше его получившим коллежского, и главное — не был бы так безбожно обижен драгоценною Кларою Олсуфьевною и ее родными.
Он с радостью думал о том, как будут все удивляться, когда он безошибочно проговорит двадцать страниц, и
мысль, что он опять возьмет верх над
товарищами, которые не хотели с ним говорить, ласкала его самолюбие.